А они нам заметили, что они этим не занимаются.
А я им заметил, что они теперь только этим и будут заниматься, потому что я сейчас пошлю телеграмму Брежневу, Леониду нашему Ильичу, и в партийный контроль — Арвиду Яновичу Пельше.
А вокруг меня слушают с заворожёнными лицами, и одуревшая девушка-телефонист нас, конечно же, заложит сейчас по всем статьям.
А я неторопливо беру бланк телеграммы и медленно пишу: «Москва, Кремль, Це-Ка, Брежневу и тыры-пыры», а копию направляю министру гражданской авиации, чтоб он знал, куда на него настучали, подписываю и пускаю телеграмму по кругу, чтоб все её тоже подмахнули и не забыли данные паспорта и адреса.
Вы знаете, наши люди только и мечтают, чтоб кто-нибудь пришёл, вдохновил и возглавил безобразие, а они уже, вдохновлённые, всё тут вокруг разнесут по кочкам.
Через десять минут у меня была телеграмма толщиной с батон, и напоминала она египетский папирус, потому что пришлось подклеить два десятка бланков, чтоб поместились все желающие.
Когда я читал её, честное слово, было очень трогательно. Люди писали свои адреса, телефоны, немножко от себя и о себе. Они собрали по рублю, потому что телеграмма получилась колоссальной, а когда телефонистка спросила: «Передавать всё?»,— я сказал: «А как же!» — и она передала, а рублей у меня было столько, что я мог в Чикаго улететь.
Потом я позвонил в ЦК и проверил, дошла ли телеграмма. Оказывается, дошла. Что тут началось! Девушка-телефонист-почтальон всё время бегает, на месте не сидит, приехал начальник аэропорта, все возбуждены и взбудоражены, работа кипит.
Вы знаете, вся эта катавасия занимала у меня обычно часа полтора. За это время успеваешь вдоволь налюбоваться на судороги организованного труда.
Скоро прилетело два самолёта.
— Командир! — кричали мне.— Как договорились, ты заходишь первым!
— Нет! — говорил я.— Первыми заходят женщины и дети, потом увечные, больные, косые, горбатые, а потом уже командир.
И мы улетели в Ленинград, оставив на земле Мурманск, аэропорт и его дохлые ёлки.
Непрошибаемость
Непрошибаемость создаётся так.
Слушая, никогда не спешите с ответом, внимательно изучите лицо собеседника, начните со лба, плавно сползите на нос, потом — щёки, губы, подбородок. Подумайте о том, как он всё-таки стар, суетлив, несвеж, излишне возбуждён, излишне жалок, мелок. Во-он морщинка у него побежала, вот ещё одна. Ваше лицо примет выражение участия, живейшего интереса. Вот теперь самое время ему отказать.
Шишка
Север-лето-сопки-залив-утренняя-свежесть.
И не просто свежесть, а четыре утра, солнце светит где-то сбоку, розовые блики, вода.
К плавпирсу подползает подводная лодка — привезла комдива. Вообще-то он сегодня не ожидался, поэтому на пирсе суетится полуразбуженный дежурный (только лёг, только уснул, его тут же подняли за шиворот, поставили на ноги, испугали: крикнули в ухо: «Комдив!» — и пошёл встречать начальство).
Швартовщики с заторможенным лейтенантом: этих еле откопали, уже заводят концы, сейчас будет подаваться трап. Швартовщики — шесть человек плюс лейтенант — с сомнением берутся за трап, за эту тяжкую железяку, и долго тужатся, кряхтят, что называется «отрывают себе попку»,— трап даже от пирса не отделяется. Никаких надежд. Только крутится на месте под надсадное кряхтенье: «Осторожно! Ноги! Ноги!»
Комдив с папкой под мышкой, стоя на верхней палубе почти прилипшей к пирсу лодки, наполняется нетерпением, распирает его, как надувную резину. Потом с непередаваемо презрительной гримасой он тянет:
— Ну-у?!
Это его «ну» бьёт дежурного по лопаткам, как плёткой: он вгоняет голову в плечи и бормочет, может, швартовщикам, может, себе:
— Давайте, давайте, ну давайте…
— Дайте мне палку! — чеканит комдив с неописуемым лицом.
Ему подают «палку» — узенький деревянный трапик без поручней, по нему прокладывают концы питания с берега. Комдив ступает на него брезгливо, но с первым же качком, изменив лицо, осторожно, не загреметь бы, лезет, и тут… трапик неожиданно так… наклоняется… и комдив руками и чем попало… балансирует-балансирует на самой кромке… сохраняет, можно сказать, с папкой… Те, что на пирсе, ртами-руками на цыпочках невольно повторяют за ним каждое дурацкое движение: взмах — комдив взмахнул — ещё взмах — туда-сюда, туда-сюда — тысяча легкомысленных движений тазом на жердочке… Потом он медленно начинает валиться, и матрос-швартовщик не выдерживает, непроизвольно дёргает рукой, чтоб как-то помочь, и лёгость (это штука такая на верёвочке, её привязывают к швартову, потом бросают на пирс, там ловят и вытягивают швартов)…и лёгость — она свинцовая, в оплёточке,— сорвавшись у него с руки, летит в зависшего над водой комдива и бьёт его по макушке, по самой башке — бах!
— Ах! — ахает комдив и летит в воду.
На лету он всё-таки хватается за убившую его лёгость и за верёвку, его об пирс, как лягушку,— бямс! — ещё раз — бямс!
И тут все очнулись, набежали-затоптались, «держи-тащи!» — дёрнули, чуть руку ему не оторвали, и вытащили на пирс.
С комдива льёт ручьями: успел водичку черпануть. Ему подают фуражку: её уже выловили. Он задумчиво её надевает. Из-за огромной шишки фуражка вертится на голове, как сомбреро на колу. Перед ним зачем-то ставят убившего его матроса. У того в глазах страх в сочетании с готовностью умереть за Отечество. Комдив делает рукой «уберите», матроса убирают. Только теперь комдиву становится больно, и он, схватившись за голову, сморщившись, сосёт сквозь зубы:
— Ууууу-й! Ссссс-у-ка!
Дежурный, встрепенувшись, будто комдивское «сука» относится именно к нему, в готовности к немедленному действию бодро произносит:
— Разрешите доложить план на сегодня!
— А что, на сегодня ещё что-нибудь есть?..
— Есть…
— Потом,— говорит комдив, лаская своё уродство,— у меня сейчас личность не в порядке…
Комдив отъезжает. На пирсе остаются: дежурный, заторможенный лейтенант, свора матросов и заспанное солнце.
Васька
Ваську в автономку взяли маленьким котёнком. За три месяца он превратился в огромного котищу: то ли поля магнитные на него подействовали, что он так вымахал, то ли радиация, то ли ещё что-то на него повлияло.
Во всяком случае, слухи о том, что кошки на атомных подводных лодках от полей дохнут, на примере Васьки не подтвердились — он толстел с каждым днём.
Крыс он ненавидел. У нас на лодке крыс было — племенное стадо. Раньше на атомоходах крысы не жили, но в один прекрасный период — просто заполонили их.
Когда Васька был ещё совсем маленьким, его мичманы в каюте вместе с одной такой тварью заперли. Ужас что было: крыса гонялась за ним по всей каюте, но так и не догнала.
С тех пор Васька крыс очень не любил. Вырос и ежедневно давил.
У нас в автономке доклад командиров боевых частей и служб в 17:00 в центральном посту. Васька регулярно в это время являлся на доклад с очередной своей жертвой: выложит крысу перед командиром и ждёт похвалы.
— Молодец,— скажет командир и добавит: — Вот, товарищи, смотрите, единственный, от кого я в автономке вижу ежедневную отдачу, это наш кот Васька. Учитесь у него не беречь себя ради общего дела!
Ваську периодически запускали в отсеки на подволок кают: там крысы жили целыми прайдами. И начиналось убийство: Васька по неделям оттуда не слезал. Задавленных крыс он лично съедал и в конце автономки уже не влезал ни в какие ворота.
После автономки его вытащили на свет Божий, но он испугался, заорал, вырвался и убежал на лодку.
— Васька у нас,— говорили мы,— подводник. Никакого берега ему не надо.
Все хвалили Ваську и говорили, что он настоящий подводник.
В следующую автономку мы взяли для Васьки молоденькую кошечку: пусть хоть у одного настоящего Подводника в походе баба будет.
И на доклад они вместе являлись, и дети у них пошли…
Витю нашего…
За борт смыло! Правда, не то чтобы смыло, просто перешвартовались мы ночыо, а он наверху стоял, переминался, ждал, когда мы упрёмся в пирс башкой, чтоб соскочить. А наша «галоша» сначала не спеша так на пирс наползала-наползала, а потом на последних метрах — КАК ДАСТ! — и все сразу же на три точки приседают, а Витенька у нас человек мнительный, думает и говорит он с задержками, с паузами то есть, а тут он ещё туфельки надел, поскольку к бабе душистой они собрались, мускусом сильным себя помочив,— в общем, поскользнулся он и, оставляя на пути свои очертания, по корпусу сполз — и прямо, видимо, в воду между лодкой и пирсом, а иначе куда он делся?
А ночь непроглядная, минус тридцать, залив парит, то есть лохмотья серые от воды тянутся к звёздам, и где там Витя среди всей этой зимней сказки — не рассмотреть. Все нагнулись, вылупились, не дышат — неужели в лепёшку? Всё-таки наша «Маша» — 10 тысяч тонн — как прижмёт, так и останется от тебя пятно легкосмываемое.